Алексея Станиславовича жизнь заставила изучить себя с разных сторон: в разные годы был он рабочим сцены в театре, наладчиком станков, инструктором по лыжному туризму, администратором кино, продавцом книг, редактором литобъединения, корреспондентом заводских многотиражек и областной молодёжки.
Несколько лет работал редактором тульских газет «Молодой коммунар» и «Комсомольская правда-Тула». В 1994 году вместе с супругой Верой Кирюниной придумал концепцию новой региональной газеты. Название газете — «Слобода» — дал тоже Дрыгас.
Он учил нас, «слободских» корреспондентов, писать просто и доходчиво, с уважением относясь к слову, к русскому языку. Он учил нас писать так, чтоб потом не было стыдно ни за один текст. Он учил нас уважать читателя… .
За всю свою недолгую жизнь Алексей Станиславович создал десятки потрясающих, пронзительных стихов. Часть из них вошли в «Книгу друзей», которую он сам собрал и оформил вместе с другом, художником Александром Майоровым. Но увидеть готовой свою первую и последнюю книгу он так и не успел — сборник вышел летом 2003-го. Алексей погиб 19 февраля 2003 года.
Светлая ему память.
***
Скажи, что мне не надо уезжать,
и что-нибудь еще, о чем не знаю,
солги, что мы дошли уже до рая,
до места, где не страшно будет спать.
Послушай, моя маленькая мать,
я стар, и снова ничего не знаю;
но кажется, не доползти до рая,
до места, где не страшно будет спать.
А кто-то тут же вспомнил про кровать.
А нужно поле — я над ним летаю,
я обучился делу пролетать.
И пусть пространство начинает жать,
пусть небо загибается до края… -
скажи, что мне не надо уезжать.
***
Город
Игорю Филимонову
Этот именно город — почему? Да не дали другого.
А по совести если, другого никто не просил.
За ближайшим углом с кем-то скачет старик Казанова,
там, где били тебя два придурка и добрый дебил.
Что ты скажешь мне, брат? Что людей навсегда обозлили
и поэтому люди со стакана готовы в отпад?
Этот город — нора, и ее до утра обложили,
этот город — убежище бритоголовых ребят.
Это место разбега, а дальше — кто как оторвется;
и в последнем падении есть изначально полет…
По неделе не спится. По жизни — угрюмо неймется.
По аршину морщины и набок сползающий рот.
А когда тополя дорастут до начала вселенной,
поднимая на сохнущих ветках седых пацанов,
нас просветят по новой допризывным холодным рентгеном,
как допившихся братьев и с круга сошедших отцов.
И конечно обманут, как в сказке на клубном экране,
и конечно поверим заведомо лживым словам,
и пойдем и напьемся первой попавшейся дряни,
улыбаясь прохожим и сопротивляясь ментам.
В этом городе жестком, где все некрасиво и ново,
в перехваченном горле, на разбитом трамвайном пути,
если помнишь, прижился на старости лет Казанова —
можно выпивки взять и не предупреждая зайти.
Будем слушать дожди и дружить с безобидной собакой,
обнимать пустоту, постаревшие книги листать,
и ложиться в углу, в темноту беспричинно заплакав,
и конечно вставать, потому что нельзя не вставать.
И распухшим лицом зарываясь в чужие ладони,
затрещав карманами бухих санитарных бригад,
мы куда-то рванем, опасаясь все той же погони,
там, где ходит курьерский, догоняя вчерашний закат.
Из цикла «Московский блюз»
1.
Луч радиалки бьет в зеро,
в самую гущу человечества —
и нет публичней одиночества,
чем одиночество в метро.
Уходя, уходи, замыкая собою цепь.
В сумасшедшем дому санитаром избит сумасшедший
за пристрастие к блюзам, за непопадание в цель
предназначенной жизни,
за несоответствие в целом.
Уходи и не медли —
вот-вот из астральных глубин
хлынет желтое пойло и джины покинут канистры.
Уходя, уходи, выбивая шагами клин.
Разломай мой сонет,
сорок рож на прощание скорчь,
и, фланируя прочь,
бормоча по привычке о карме,
отключи мне пространство,
фонарь за окном обесточь —
я останусь побыть, даже если сегодня пора мне.
Я смогу зацепиться застежкою за волосок,
накрутиться на палец и буквою стать в алфавите,
в кислоту опуститься, электроду подставить висок
и начать говорить на беспомощном тульском санскрите.
Начинается день. Продолжается сон.
Заложила окно безупречная кладка.
Фотография. Двое. Она и он.
Никакой домочадец и тьфу домочадка.
Он похмельем страдал и валялся в стихах —
у него, идиота, такая работа:
на последних ролях и на первых порах.
Пешеход, пошехонец, приблуда, пехота,
он любил стариков и боялся детей,
но смотрел им в глаза, уменьшаясь в размерах,
и по жизни тянул и тянул канитель,
как бухой подрывник огнепровод под порох.
Растворилась стена. Ни кола, ни двора.
Кампанелло свободен, как пятна на солнце.
И бродяги берут города на «ура»,
и ключи раздают, и смеются, мальчишки.
И на льдинах плывут, и стоят на юру,
и растерянно чешут плешивое темя —
продолжить ли игру в человечью муру
или сдюзнуть отсюда хотя бы на время.