Четырнадцать душ на руках пронесет... Как в древней считалке, когда на коре ладоней из линий сплетают узор и знают, как быть, а чему миновать. И чей-то костер, зажженный в душе одним лишь касанием, взором и словом – всего-то лишь вздор, тому не бывать. Смерть Безносый, он предупреждал, что придется за все заплатить. Гоголь – что с него, он проводник – пьян до брызг за очередной упокой.
Четырнадцать душ на тот свет провести – тринадцать ни в чем не повинных дивчин, цветок, не успевший невинных спасти, огонь, распалившийся где-то в груди, сжигает, срывает, сминает и душит и горечью водки соленые слезы, как капли, упавшие в мутную горькую лужу, сотрет, залатает, и с корнем иссушит. И только последнюю, первой погибшую, самую ценную вдруг поставит в вину. Как простит - так иди.
Только он не простит, он не знает, что самое сокровенное, что готов он был проклянуть - оно тайное.
И когда все четырнадцать душ неизвестных убийц будут в землю закопаны, он уйдет. Чтобы там, в белизне, пустоте чтоб выкрикивать так отчаянно его имя, как в первую ночь. Чтоб вернулся. Чтоб смог он им всем помочь, чтобы снова коснулся... "Яков Петрович!" "Я же знал, что вы живы!"
Только дело не в дивчинах, дело – болото, дрянь и туман. Гоголь не чувствует, Гоголь так пьян, трижды заплатан, разорван и сшит, шрамы по коже от внутренних ран, Гоголь не чувствует – Гоголь разбит, случайно уроненный мутный стакан падает в вязкую хлюпкую грязь. Гоголь пьет, никого не боясь.
Пьет за единственный гроб, отправленный в Петербург. Пьет за могильный камень и порох, слабость душит вином и скорбью, каждый шаг, каждый час, каждый неосторожный звук, вылетающий с губ, как с рук, льющих спирт на чужие руки. Снова чудится звон их шпаг, снова сны, как тяжелый морок и две дивчины, жены черта, чтоб их суженый сжег в огне. Он им суженый, а не мне.
Смерть Безносый смеется сквозь время. Николай больше Смерти не верит.
Уйди адское пламя на Якова, уйди с Якова – да на всякого, да по старым ранам ножом... Просыпается. Словно он снова рядом, сплетенье рук и волос цвета воронова крыла с теми жесткими, будто выбелены мукой, будто выжжены серебром, жидким оловом у виска. Шепот. Руки, касанье глаз, жестким пальцем по нежным векам, Яков будто бы снова здесь...Но горилка – не лучший лекарь.
Яков был и остался тем росчерком, судорогой пера, тенью властной и темной, ей – не пристало бы умирать, он как омут, в котором тонут. Только тонет-то лишь обреченный, тонет тот, кого враз не спасти – Гоголь тонет безудержно, бесповоротно, задыхаясь во снах греховных - не замолишь среди живых. Там, на мелких убористых строчках, бледно-белые пятна от слез.
Время – скальпель в руках Бомгарта.