В комнате Мэтта друг на друга орут родители битый час. Между ними собака прыгает, белая и невинная, умоляя их замолчать. В комнате Мэтта бедлам и хаос, в комнате Мэтта валяются стулья – вечером буднего, вечером судного дня. Как предметы для страшных таинств, здесь раскромсанные осколки искалеченной книжной полки, злость гудит, как разбуженный улей. Мэтт на кухне.
Смотрит в синее небо и видит там белый тест роршаха в миниатюре. Будто кляксы сползли с листа, будто кляксы да на небесах выстроились в пьяном сумбуре. Что ты видишь, то и говори. И попробуй на них не смотри. Под ногами какие-то крошки от хлеба. Пятна чая на скатерти и сдавленные ругательства – будто нищие перед папертью.
В комнате Мэтта не прекращается ссора. Возводили бы стену между собой – да какая стена, битый час там возводится город. Каждый крик, будто краеугольный камень, а пощечина – новая крыша. Город мерно взрастает все выше, больно давит на жесткий фундамент. Если город соломинка, что ж, то фундамент – спина верблюда. Переломится – из обломков не разберешь, кому стоило верить в чудо.
У Мэтта в наушниках – солнцем залитая Куба.
Он не слышит отбойного молотка, шума стен и пощечин звона. Он не видит, как в его комнате до потолка вырастает каменный город. У Мэтта в наушниках Daddy Yankee, реггетон и пальмы до неба. У Мэтта в комнате крики, как зацикленный магнитофон, у Мэтта в комнате все наизнанку, а под пальцами – крошки хлеба.
Не английский блюз.
Не французский картавый рэп, до пошлости грубый.
Если крики соломинка, что ж, Мэтт не верблюд.
У Мэтта в наушниках – солнцем залитая Куба